Явленье, тихое, как шелк
И сердце, гулкое, как колокол
Улыбка, мягкая, как воск
Речь, плавная, как молоко
Движенья, легкие, как ножницы
Взгляд быстр, как прикосновенье
Коснулась льда – и лед надломится,
И льдины сносит по теченью.
Как ветер, юность легкострунная
Поет и плачет в изумлении
И в статус мысли пишет умные,
За плод считая просвещения.
Как ива, ветерком склоненная
Над иноземной элоквенцией
На равных с областью бездонного
Мгновенья чувственной секвенцией.
Как адамант, прозрачно-лунная
Звезд зачерпнула блеском млечным
Как фэнтези подменно-рунное
Вольна плениться первым встречным.
Как изменяемое целое
От вечно неизменной части
Прообразована пределами
Земного мраморного счастья
Но из нетленного источника
Пьет неразбавленную воду -
Как от условного подстрочника
Мы льнем к живому переводу.
Настоятель храма Трех Святителей подкатывает к рабочему месту на «Субару-Форрестер» цвета «голд-металлик»; не торопясь, он покидает автомобиль, мелодично звякает сигнализация; настоятель держит в руках чемоданчик с алтарными принадлежностями и облачением. Он издалека оглядывает все пространство церкви, с удовлетворением замечает, что недавно выстроенная ограда уже почти везде покрыта немецкой акриловой краской (правда, неприятным фоном всплывает её цена, но тут же вспоминается, что один из прихожан, владелец предприятия, взял расходы по окраске на себя), зорко оглядывает двор, паперть, скамеечки с правой стороны, где приютились несколько нищих, видит, как сестра Татьяна усердно машет веником на дорожке за клумбой и думает про себя, чего это она там делает, ведь там всегда чисто, и двунадесятый, после которого обычно приходится много убираться, недели две как прошел. Задняя дверца золотистого «универсала» приоткрывается, и на потертый асфальт немножко робким движением ступает матушка; она что-то говорит ребятишкам в машине и перекидывается с мужем несколькими фразами. Из другой дверцы показывается женщина в платочке; она также что-то говорит священнику, почтительно придерживая сумку, чтобы лишними движениями не прервать хода мыслей собеседника, если тот изволит обдумывать ответ.
Потом, минут через пять после приезда, семейство начинает двигаться по направлению к храму. В ближайших окрестностях словно бы навстречу этому передвижению возникает какая-то волна шорохов, переходов, перебежек, перемещений; даже если видно, что все как обычно, все равно ощущение такое, будто что-то сдвинулось в этой микровселенной, примыкающей к аркам Трехсвятского храма. «Батюшка, благословите!». Священник, чинно улыбаясь, опускает свою десницу на руки и головы склонившихся прихожанок. «Бог благословит…». Это происходит еще за церковной оградой; а уж при входе на церковный двор юбочная канитель немало усиливается, так что батюшка уже недовольно хмурится сквозь улыбку от этого беспокойства; правда, он тут же вспоминает, к т о он для этих людей, и к а к у ю благодать они получают через это простое движение десницей, наследующей апостольское преемство; и это памятование чрезвычайно ободряет его; он, склонившись насколько возможно низко пред дверьми храма, трехкратно крестится и оказывается внутри. Там, пройдя через еще один плотный заслон верующих, он достигает центрального аналоя; прикладывается к иконе долгим размеренным движением и сразу же после этого движения оглядывает свечную лавку – средоточие многих своих помыслов.
Сестра Елизавета – Елизавета Васильевна, бывший главбух «коммунэнерго», смотрит на него смиренно и вместе заинтересованно: сегодня должна прийти партия дорогих икон из Московской области, потом, еще не решили, по какой цене ставить «ювелирку» - золотые кресты и медальоны, что позавчера предложил Сергей Петрович; свечные дела тоже нужно обсудить… Батюшка понимает взгляд Елизаветы Васильевны, он зорко (очень зорко, даже пронзительно) окидывает напоследок этот уголок (куда вернется через два часа после литургии) и шествует далее; он входит в алтарь и начинается подготовка к службе, о чем я не осведомлен, так как мои наблюдения ограничиваются перилами клироса.
Во всем этом предварительном шествии заслуживает внимания, на мой взгляд, одна деталь, на которую давно уже хочется обратить особое внимание, а именно: одежда священника и ее артистические свойства. Когда священник делает какой-либо жест, его рука вздымается по направлению к объекту жеста; можно сказать, что она указует, взлетает, опускается, восходит, еще как угодно, но он ею не «машет», не делает импульсивных и резких движений, и это относится не только к рукам, но и, конечно, ко всему образу поведения и перемещения батюшки в пространстве. Эта величественность движений происходит в немалой степени от широких и ниспадающих свойств одеяния; священническая ряса широка и привольна, она глухой стеной опускается на земную твердь, образуя однотонный зримый столп православия, а ее рукава подобны волнам или ветвям колышащегося дерева. Наверное, эти рукава и имел в виду Христос, когда говорил о «воскрилиях»: «все же дела свои делают с тем, чтобы видели их люди: расширяют хранилища свои и увеличивают воскрилия одежд своих…» (Мф.23:5) Христос говорит об учителях еврейского народа, современных ему: книжниках и фарисеях, духовных наставниках еврейского народа, тех, кому беспрекословно подчинялись в рамках исполнения религиозного Моисеева закона. Негодование Христа в отношении этой категории граждан вполне очевидно; более того, уже идя по крестному пути, он молится за своих мучителей, римских солдат, которые издеваются над ним; но в отношении фарисеев Его суждение исполнено бескомпромиссного гнева. «Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что даете десятину с мяты, аниса и тмина, и оставили важнейшее в законе: суд, милость и веру; сие надлежало делать, и того не оставлять». «Десятина была существенной часть ветхозаветных установлений. Согласно Второзаконию и книге Левит, полагалось откладывать десятину от урожая и приносить Богу. Но мята, анис и тмин – травы для приправ – выращивались обыкновенно в небольшом количестве, и десятая часть от них была столь мала, что это приношение составляло всего один пучок». (прот. Александр Шаргунов, толкование Евангелия во вторник 11-й седмицы по Пятидесятнице). Таким образом, смысл фарисейской десятины обнажается – форма и внешняя сторона действия есть главное по сравнению с его смыслом.
«Вожди слепые, отцеживающие комара, а верблюда поглощающие! Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что очищаете внешность чаши и блюда, между тем как внутри они полны хищения и неправды. Фарисей слепой! Очисти прежде внутренность чаши и блюда, чтобы чиста была и внешность их.
Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты; так и вы по наружности кажетесь людям праведными, а внутри исполнены лицемерия и беззакония» (Мф. 23; 23-28).
Христос сравнивает лицемерие (и беззаконие; то есть, переиначивание закона на свой удобный лад) с гробом, который снаружи красив и сделан из дорогих материалов, а внутри исполнен нечистот и мертвых костей. Не жестоко ли такое сравнение? В самом деле, не все ли мы иногда толкуем установления поста по своему вкусу, разрешая себе «от большого хотения» или «по слабости падшей природы» что-нибудь вкусненькое и не совсем постненькое (я подозреваю, что некоторые из читающих эти строки в ужасе отшатнутся от такого лицемерия со стороны автора, которое он имел неосторожность обнаружить); и не лицемерим ли мы иногда, вынуждая себя дослушать неинтересного нам собеседника, исходя из каких-нибудь (даже неважно каких) соображений. Возможно, то лицемерие, которое бичует Христос, пострашнее; связано оно, на мой взгляд, с расчетливостью и обдуманностью своей, и полной ответственностью за свое поведение; фарисеи на самом деле знают, Кто перед ними, и именно это знание движет всеми их речами и дальнейшими действиями. Христос им здорово мешает, Он не может им не мешать, потому что, идя по пути расчетливого лицемерия, они не просто зашли слишком далеко; они идут по тому пути, который противоположен принесенному Христом благовестию. Если бы они заблуждались, они бы выказывали это в своих поступках; но они слишком быстро, слишком уверенно действуют, чтобы можно заподозрить их в неведении. Слишком быстро толпа, наставляемая ими, начинает кричать «Распни его!» - это значит, что народ, доверяя своим духовным вождям, был подстегнут «пропагандой», посулами, устрашениями… Что говорить о еврейском народе, если даже в грош не ставящий иудеев Пилат испугался обвинения в государственной измене. И вслед за первым наказанием – бичеванием, последовала казнь, что противоречило канонам римского права, да и любого уголовного права, согласно которому наказание может быть произведено только однажды. Это означает, что неудержимое желание избавиться от Христа вселило в иудейских лидеров поистине «дьявольскую» изобретательность; гордость же Пилата, не считавшего достойным увидеть истину в осужденном на казнь, помешала ему противостоять этому ужасному напору «общественного мнения» и страху лишиться привилегий и привычного образа жизни.
Итак, фарисеи вызывали осуждение и негодование Христа не за то, что грешили – ведь Христос и послан был не к праведникам – а за то, что знали, «ведали, что творят», в отличие от тех, о которых Христос молился: «Прости им, Отче, ибо не ведают, что творят» - римских солдатах.
Если провести параллель между духовными лидерами древней Иудеи времен Христа и нынешними направителями духовной жизни, мы увидим, что сегодня социальный «класс», соответствующий положению фарисеев в древности, равноместный им по значению и роли в жизни общества – это «класс» иереев и иерархов христианской православной церкви. Той самой Церкви, которую основал Христос и которую «врата ада не одолеют». Что дает нам основания к такой, казалось бы, странной аналогии? На самом деле это нисколько не удивительно, ведь и Евангелия мы толкуем, приспосабливая реалии древней Иудеи к современности. Достаточно послушать воскресные проповеди священников, которые должны донести смысл Евангелия до слушателей максимально доходчиво. Мытарей мы называем сборщиками налогов («налоговыми инспекторами»), причину чуда в Кане Галилейской мы объясняем «понятной» любому причиной – нехваткой горячительных напитков на торжестве бракосочетания; притчи Христа и некоторые неясности по поводу их содержания объясняются тем, что Христос создавал свои иносказания на образах, понятных любому в то время: виноградник и работающие в нем; светильники и масло (остаться ночью без света в темноте…); священник, левит и самаритянин; вообще, самаритянин как отщепенец, представитель презираемого народа. Вероятно, чтобы понять Евангелия и использовать их «внутреннюю силу», мы тоже должны искать максимальной ясности для себя. Как не сравнить нынешних духовных наших пастырей и тех иудейских фарисеев, которые в области религии были непререкаемым авторитетом для своего народа. Вот некоторые очевидные признаки: «…связывают бремена тяжелые и неудобоносимые и возлагают на плечи людям, а сами не хотят и перстом двинуть их;» - наверняка это говорится об установлениях Закона Моисеева, предписывающих десятину и варианты ее соблюдения; а также постовые и молитвенные правила, которые были немалыми. В современной Православной Церкви эти вещи считаются свободными; однако в одной церкви (как мне рассказывали) священник напрямую обращался к прихожанам, стыдя их за то, что они «мало кладут» в ящик для пожертвований. Он имел в виду, что надо класть не рублевки и двушки, а пятерки и червонцы. Я не думаю, что здесь упомянуть о том, что известно мне с чужих слов, является чем-то предосудительным. Лично я, работая в православной церкви певчим и регентом, был «ангажирован» батюшкой на строительство еще одного храма в данном районе (помимо того, которого он был настоятелем). Он меня убеждал заняться этой работой, несмотря на то, что у меня не было ни соответствующего образования, ни опыта, мотивируя это тем, что «православный христианин должен заниматься и нравственным, и физическим совершенствованием». Работал я неполный рабочий день и получал соответственно, за свой неквалифицированный труд, не много. Достаточно сказать, что на еду и экипировку (работа была физически тяжелая, есть хотелось больше; для работы требовались комплекты одежды, которые приходилось изыскивать самому) у меня уходило чуть ли не столько же, сколько я получал за эту работу. В итоге я значительно уставал, а иногда мне приходилось в один день работать и на клиросе, и на строительстве. В конце концов я узнал, что священнику просто требовался человек для выполнения этой работы, за которую никто больше не брался. Я вполне готов согласиться, что Богу нужна была моя работа, и мне это пошло на пользу; мне только непонятно, зачем священнику объяснять мне, что Богу моя работа нужнее, чем ему, когда на самом деле наоборот. Иначе как лицемерием, проистекающим из стремления извлечь какую-то важную для него мирскую выгоду, объяснить его действия я не могу.
Вообще, если рассмотреть авторитетность нынешних православных священников в обществе, можно увидеть, что в значительной степени авторитет этот строится на отсутствии у общества внятного религиозного сознания. Однако потребность, «тяга» к «духовному» у людей всегда остается, и в нынешнее время православная (христианская, будем на всякий случай добавлять, чтоб не забыть) церковь, как наиболее крупная формация подобного рода, заполняет эту потребность, этот идеологический вакуум, который образовался после лишения общества его «социальной доктрины» - социализма и коммунизма. Священству даже не нужно особо «напрягаться» - люди сами несут свои жаждущие повиновения души к алтарю (в переносном смысле) своей свободной воли и у этого алтаря (читай: исповедального аналоя) с восторгом углубляют свое неестественное чувство вины, зачитывая батюшке список грехов, где стараются выписать такие свои прегрешения, которые уж точно в распространенных руководствах не встречались; это имеет свою обратную сторону, так как люди, творчески подходящие к исповеди, расписывающие на десяти страницах, как горько им было, когда они пнули напроказившую кошку и сказали грубое слово во внеурочное время позвонившей маме, исполняются довольно сильного чувства превосходства по отношению к остальным смертным, которых Господь не сподобил того исповедального порыва, который для них – якобы необходимая реальность. Таким образом формируется и паства, подходящая под фарисейские запросы духовенства и удерживающая их, священников, в состоянии восторга пред Божественным фактом собственного служения. Иначе говоря, нынешние православные священники просто уверены в том, что люди «никуда от них не денутся»; чувство покаяния пред Богом, которое должно быть ясно осознаваемо и отделяемо кающимся от человекоугодничества, на деле, в обстоятельствах «возрождающихся» храмов и популярности и «модности» православия как образа жизни становится уничижительным и разрушительным чувством вины – за что угодно; за то, что повторил грех, например, курения; за то, что не можешь бросить; за то, что не молишься, не «вычитываешь» правило по утрам и вечерам; за то, что не все силы свои, физические, душевные и материальные бросил на возрождение храма и помощь церкви, «зажал» десятину; осудил кого-то в разговоре (как часто, беседуя с кем-либо и собираясь сказать что-нибудь веселое о каком-то общем знакомом, я внезапно обрываю себя, вспоминая, что это веселое и есть осуждение; следствием этого является то, что непринужденная беседа обрывается, и ее конец комкается в непроизвольных возвращениях рефлексии к невысказанному); осудил самого священника, и этот грех вообще придавил тебя к земле.
Уверенность в собственной непогрешимости, как бы это схематично ни звучало, есть один из бросающихся в глазах признаков, характеризующих современное православное духовенство. А это напрямую соотносится с характеристикой иудейских фарисеев, которые «связывают бремена тяжелые и неудобоносимые (т.е. заставляют людей соблюдать закон во всей его строгости)… а сами не хотят и перстом двинуть их (дают десятину с мяты, аниса и тмина – тех малочисленных пряных трав, десятина с которых составляла 1 пучок; таким образом, они уравнивают себя с теми, кто действительно дает десятину, например, с изготовленного масла или мяса домашнего скота десятина – это немалая часть дохода). Наши священники толкуют другой закон - закон уже евангельский. Например, «тот, кто хочет быть большим среди вас, да будет вам слугою…» (Мф. 20:26) - приятно смотреть, как такой слуга въезжает на «Мерседесе» в ворота свежевыстроенного (на деньги спонсоров, которые будут поминаться отныне вечно в записках и непременно, иначе и быть не может, попадут на лоно Авраама) храма и, плавно продолжив упругий бег своего железного «коня», вплывает в притвор, раздавая свое бесценное благословение всем нуждающимся, и шествует далее к месту своего служения народу и Богу. Приятно смотреть на это, потому что наш длиннорясый слуга прекрасно понимает свою служебную миссию, но он совершенно уверен в том, что таковым и должно быть служение, и что оно полностью соответствует тому смыслу, какой в него вкладывал Христос. В общем, он сознает одновременно и то, что служение должно хотя бы выглядеть как-то иначе; особенно на фоне восьмидесятилетних старушек, идущих за три километра в церковь пешком; иногда батюшка (когда это не противоречит его планам) сподобится кого-нибудь подвезти на своем авто; нерегулярность и спонтанность этого действия является основным критерием его привлекательности; тогда можно вообразить себя самаритянином, в повозке которого – страждущий, нуждающийся в милости. Попробуйте, однако, представить батюшку в роли таксиста или хотя бы водителя маршрутки (например, х о т я б ы д в у х - т р е х в е р у ю щ и х , н а и б о л е е в э т о м н у ж д а ю щ и х с я , р а з в о з и т ь р е г у л я р н о и п о с т о я н н о , т а к , ч т о б ы о н и м о г л и н а э т о р а с с ч и т ы в а т ь , по домам) – нет, это нам не подходит, мы в этом случае теряем развлекательность момента; что немаловажно, иначе так можно и наше пастырское служение назвать работой, а уж это ни в какие ворота не лезет – как можно назвать таким низменным (фи) приземленным (фи) словечком то исполненное благодати и божественного предназначения действо, которое мы осуществляем во вверенной нам Богом и священноначалием вотчине. (К слову, один священник, пожилой и бессребреник, что совершенно определенно; ходивший пешком на службу, всегда в одном и том же старом советском коричневом плаще, мой вопрос: «А где вы, батюшка, раньше работали?», хотя я задал его неумышленно, просто чтобы продолжить разговор, счел ужасным оскорблением; он отчеканил что-то насчет служения, из чего я заключил, что любой священник хотя бы чем-то, какой-нибудь земной идеей (идеей служения) поддерживает свою самооценку и образ в собственных глазах). Итак, наш священник осознает то, что служить людям как пастырь он должен как-то иначе; но привычка к устоявшемуся порядку и любовь к земным благам никогда не заставят его изменить свой образ жизни; а, следовательно, чтобы избегнуть противоречий, «разрушающих мозг», нужно обратить их в свою пользу. В древности существовало целое искусство – софистики; рассуждения и умозаключения использовались там с сугубо «спортивным» интересом – заставить собеседника признать твою правоту.
Софистическое искусство нынешних православных пастырей направлено на оправдание и даже апологетику того образа жизни и «служения», который они ведут. Евангельский тезис о том, что ни богатство, ни бедность сами по себе не вводят и не отторгают человека от Царствия Небесного, а только наше отношение (зависимое или независимое) к этим вещам, они толкуют как прямую рекомендацию «устраиваться поудобнее»: если с прихода регулярно «капает», и ты можешь, будучи настоятелем храма, назначить себе зарплату, прибавку к зарплате и много всяких добавок (если приход хороший и прихожане что надо), да мало ли чего может сделать хороший человек в благоприятных обстоятельствах; то все это показатель не моего богатства (разве это богатство – вот у митрополита N…), а только отражение того божественного порядка, который самой же Божественной волей и продиктован (в отношении меня в данном месте в данное время); и… я же не привязываюсь душой к этому; ну, купил две-три развалюхи прошлого года, ну, обставил квартирку-другую… но все это от Бога ко мне пришло, я только принимаю все это со смирением, я полностью осознаю свою недостойность (даже!) этого, но – наверное, так надо… и прочая, прочая, много разнообразной софистики в голове может наварить человек, которому надо только лишь, чтобы совесть не слишком его щипала; а совесть – это не больная печень, и терпеть муки совести при наличии автопарка и бассейна с джакузи гораздо более комфортно, чем оставаться с ней один на один в тесной келье в какой-нибудь глуши.
Итак, говоря про «неудобоносимые бремена, возлагаемые на плечи людям», мы должны иметь в виду, что, в соответствии с тем, как изменилось отношение к ветхозаветному закону: «Вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего. А Я говорю вам: любите врагов ваших…»; Вы слышали, что сказано древним: не прелюбодействуй. А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем». (Мф.5:43-44; 28), произошли изменения и в способах воздействия закона на человеческие души. Закон отныне – это не регламентирующий властитель, не «суббота», к которой прикрепляется человек, а воспринимаемое исключительно через призму свободной воли «вспомогательное средство», предназначенное, чтобы помочь человеку стать на путь правды. Никто нас не заставляет платить эту десятину, никто не проверяет, сколько времени мы отводим на молитвенное правило (я говорю о мирянах; не имею представления, что происходит в монастырях или иных братствах-сестричествах), никто не проверяет качество любви к врагам и не выясняет, кого ты, верующий человек, вообще можешь назвать врагом (имеешь ли на это право); все мы сами, собственным «непосильным» трудом, трудом души, истосковавшейся (как оказалось!) по строгой регламентации и четким установлениям, [имевшим место во времена идеологии], заставляем себя соблюдать, выполнять и придерживаться; и эта самостоятельность оборачивается чудовищными искажениями в понимании истинного смысла евангельского закона. Нам сказано: не осуждай; мы это проводим в жизнь многозначительными паузами в разговоре, благочестивым закатыванием глаз, когда кто-то (из невоцерковленных мирян, естественно) о ком-то скажет «не то»; неким секретным кодом речи, который распространен в православной общине. Никуда наша ненависть, наши обиды и разочарования не делись отнюдь, они просто приняли благочестивые формы. Спрашивается, идет ли это нам на пользу – в деле «спасения души», например. Что лучше – быть кающимся грешником или мнимым праведником, упражняющимся в благочестии и наводящего глянец на свои внешние православные качества. Выясняется, однако, что для участия в жизни православной общины лучше быть последним, так как образ православного христианина, соблюдающего посты, не грубящего ближним, всегда приветливого и улыбчивого, готового в любой момент троекратно облобызаться, - более подходит к церковно-православному формату (чем отставший от жизни неудачник, человек с множеством нерешаемых в принципе проблем, каких больше, чем можно предположить), можно даже сказать, является его производной. Лицемерие, пронизывающее жизнь современной православной общины, строится не на пустом месте, ибо известно, что «каков поп, таков и приход». Современный священник желает приход из преуспевающих людей, вернее, чтобы процент преуспевающих людей в нем был достаточно высок, но в то же время чтоб и сохранялась та масса истерзанных жизнью, отчаянно считающих себя в чем-то удачливыми людей, составляющих почтительное большинство на праздниках и крестных ходах, ловящих каждое бесценное слово с солеи и потом, расходящихся пешком за километры к своим жилищам, обсуждающим в самоодергивающей критике то или иное место из проповеди, машущим вслед сверкающему протоиерейскому «универсалу» в ответ на милостивое дружеское просигналивание при обгоне. О том, что «в мире будете иметь скорбь, но мужайтесь: Я победил мир» и «будут вас поносить и гнать и всячески неправедно злословить за Меня», как-то и не принято помнить, по крайней мере, не в этом контексте. Наш нынешний священник – преуспевающий, социально востребованный член общества, гармонично вписывающийся в его нынешние требования к своим «винтикам»: быть активным, брать от жизни все (пиршества в трапезных, поездки за границу, интерьеры апартаментов, обновления автопарка это подтверждают), быть современным и предлагать какую-нибудь привлекательную продукцию своего бизнеса – красочно оформленный «опиум для народа» как вариант. Посмотришь иной раз на автостоянку возле храма в двунадесятый праздник и думаешь: вот они, новые христиане, преуспевающие и воцерковленные, верующие как полагается, такие, какими и должно быть всем стремящимся войти в узкие врата небесного царствия. Возникает мысль: тот ли это мир, о котором говорил Христос – искушающий и имеющий своего известного князя; или это уже какая-то радостная новая христианская община, в которую ты по собственному эгоизму, маловерию и лености не можешь влиться, и в которой каким-то удивительным образом достигнуто это гармоничное единство «небесного и земного» - материальных благ «умного быта» и непреходящих ценностей будущей вечности.
Итак, в том, что касается налагания бремен а также расширения хранилищ и увеличивания воскрилий одежд своих, сходство между фарисеями Иудеи и православным священством очевидно: те налагали бремена закона Моисеева, наши священники налагают чувство вины и постоянной «задолженности» церкви: ты должен молиться, ты должен поститься, ты должен что-то сделать для храма, и конечно же, наибольшую пользу тебе принесет труд «во славу Божию». Оно-то, конечно, так, но только вы, батюшка, не больно ли заинтересованным кажетесь в тех обязательствах, которые существуют только между мной и Всевышним? – А вот этого ты как раз не должен делать. Ты не должен судить кого-либо, осуждать (впрочем, можешь, мне плевать, главное, чтобы я об этом не знал), ты вообще не имеешь права судить – кого? – самого священника, Богом поставленного сюда для спасения твоей ветхой, несчастной, заблудшей души. Тот, кто скажет, что не имеет места расширение хранилищ, наверное, не был ни разу на каком-нибудь подворье или в строящихся хозяйственных помещениях «под свечи», «под просфорню», новой часовне с непременной свечной лавкой; а вот где он точно не был, разве только по наущению врага рода человеческого – это в районе строящегося двухэтажного коттеджа, принадлежащего – кому бы вы думали – отцу настоятелю Трехсвятского храма. – А зачем ему: ведь у него квартира есть? – Глупый вопрос.
«...также любят предвозлежания на пиршествах и председания в синагогах, и приветствия в народных собраниях, и чтобы люди звали их: учитель! учитель!»(Мф. 23:6-8). У Андрея Кураева есть наблюдение о том, что нынешний русский священник очень болезненно воспринимает ситуации в быту, когда ему приходится быть кем-то кроме как батюшкой. Например, в очереди – в поликлинике, магазине, сберкассе, учреждении для выдачи справок. Это происходит потому, что социальный статус человека в современном «постсовете» весьма зыбок и неустойчив; ты очень зависим от общественной оценки, от того, кем тебя считают; в первую очередь это показатель того, на мой взгляд, что государство как экономическая система находится в весьма удручающем состоянии, если общество формирует образ удачливого бизнесмена, предпринимателя, дельца как модель поведения и не может обеспечить статус работника интеллектуального труда достойным уважением, хотя бы того уровня, который существовал в эпоху, когда «все профессии» были «нужны и важны». Люди черпают сегодня самооценку из чего угодно: из внешнего вида (солидный господин с неторопливыми манерами), из престижа профессии, из превосходства в информированности (допустим, что неоднократно наблюдалось, продавца над покупателем в области продаваемых товаров). Профессия православного священника принадлежит ныне к социально востребованным, для подтверждения – из знакомых девушек девять из десяти мечтают выйти замуж за священника и стать матушкой (двое уже вышли и сразу же вступили в группу «Вконтакте» «Между нами, матушками»). Таким образом, современный батюшка не просто «блажит», желая, чтобы к нему обращались как к священнику, у него это насущная потребность, как и у всех нас, - повышать свою самооценку, доказывать каждый день самому себе, что ты – не просто имя и фамилия в ведомостях, ты – нужен, ты востребован и не зря попираешь ногами этот крошащийся асфальт. (Мы, однако, придя домой, единственное, что можем противопоставить чувству своей зависимости от всех и вся – это рявкнуть на близкого человека или пнуть мешающегося под ногами любимого кота). Когда к священнику обращаются «батюшка», он чувствует, как в него вливаются новые силы, он расцветает, он понимает, что он – единственный (в радиусе этого храма), и, наверное, не зря к нему обращаются так, ведь он и в самом деле так мудр и образован, что, наверное, не будь он по статусу священником, к нему бы все равно так обращались. Кажется, такая воображаемая оценка несколько фантасмагорична; однако очевидная благосклонность шествующих иереев (описанная вначале) к подходящим «на поклон», «за советом» или «за благословением», не может не наталкивать на такие мысли. Иногда батюшка может даже пожурить просителя – дескать, что ж ты берешь благословение буквально на всякую мелочь – на покраску забора и поклейку обоев, например. Но, безусловно, он любит, он просто не может жить без своего статуса; он не может представить себе жизни иначе как будучи священником, не потому что он так предан служению, а потому что выгоды и привилегии и постоянное возвеличивание тебя в образе Отца (батюшки), Пастыря, наконец, самого Христа (ведь верующие смотрят на священника как на Его представителя, как на получившего возложением рук благодать как бы из самих божественных рук) делают тебя социально значимым и ценным в собственных глазах. Таким образом, сходство с иудейскими фарисеями в том, что касается любви к «приветствиям в народных собраниях и предвозлежаниям на пиршествах» (об этом особо, кажется, и не надо говорить; сразу вспоминается картина престольного праздника, стол, уставленный изощренной снедью и выпивкой, а во главе стола…) – очевидно.
Психология нынешних священников – это психология людей, которые купили землю и осмотрели ее, женились, приобрели пять пар волов и испытали их, и, когда прозвучало приглашение Христа к званому ужину, они радостно откликнулись на него и заняли свои места в числе тех, кого позвал служитель, пойдя по улицам и переулкам – нищих, увечных, хромых и слепых. Иначе не объяснишь ту всеобъемлющую уверенность в собственном спасении и одновременно житейскую уверенность в завтрашнем дне, которая прямо-таки струится из их внешнего вида и источающих сладчайшие реки богословия уст. Это неистребимое, проистекающее из самой природы «негонимой» религии лицемерие, позволяющее использовать в поведении, речах и отношениях так называемый «двойной стандарт» (жить по своим правилам, выдавая это за следование сакральным нормам), эта нетерпимость к инакомыслию, к подчиненным обращающаяся наглой навязчивостью, а для «свободных» людей маскирующаяся под светскую толерантность; эта уверенность в собственной непогрешимости и магическим образом понимаемая «божественность» своей «миссии»; все это только н а и б о л е е х а р а к т е р н ы е черты, свойственные православному священнослужителю наших дней; коренятся эти черты как в личностных качествах, так и в самой системе отношений, принятых в Православной церкви. Отношения эти в основном товарно-денежные: приходы посылают отчисления, «дань» в епархию, которая распоряжается ими уже по своему усмотрению. Легко представить себе, каковы доходы епархиального священноначалия, если настоятели приходов разъезжают на иномарках, евроремонтируют квартиры и строят «дачки», «участочки», «баньки» и прочее. Нынешнее священство если и спорит о том, каковы должны быть нормы «благ житейских», то касаются они, в основном, таких вопросов: три машины в семейном автопарке – это уже чересчур, или еще в самый раз; должен ли быть бассейн оборудован подогревом с аэрацией или без; и не пристойно ли хотя бы раз в неделю производить закупки в обычном супермаркете, чтобы не забыть о народе, о «пастве», каковое понятие наши духовники иногда в порыве поразительного самоотречения простирают на всех без исключения трудящихся.
Сказать, что православное священство зажралось - значит, попросту сотрясти воздух, ибо оно просто не поймет этого термина. Ведь на все есть Божественная воля – и она, эта воля, в том и состоит, чтобы я учил народ, растолковывал бы им, непросвещенным, божественные глаголы и за свой непомерно тяжкий и ответственный труд брал бы причитающуюся мне мзду; а чт;о с того, что она, эта мзда, целиком зависит от меня лично; ведь есть божественный и человеческий порядок – есть настоятель, и он распоряжается всеми… как это вы неудачно выразились – «доходами» церкви; разве ж это доход… это копейки, это жалкие копейки; хотя по копейке, глядишь, и рубль набегает… Сказать, что священство зажралось – действительно, не сказать ничего определенного, ибо то, чем оно занимается в нынешнее время, - это то самое фарисейство, которое изгоняло Христа из веры своего народа и предало его на казнь; то самое фарисейство, которое знает прекрасно, Кого оно распинает своими фальшивыми речами и налагаемыми бременами, но продолжает и будет продолжать это делать, потому что еще не скоро конец времен, и соблазны мирской жизни легко истолковать как «освящение» всех сторон этой мирской суеты, которая так нуждается в исправлении. Потому что оно выбрало уже свой путь, и путь этот пролегает вдали от Христа, хотя Христос, как и обещал, каждое воскресенье появляется в евхаристической чаше. И хочется, обратившись к людям, которые верят в своих пастырей потому что верят Христу и во Христа – а как же иначе – верить в тех, кто поставлен самим Богом – хочется адресовать этим людям слова самого Христа, обращенные к ученикам и описывающие фарисейских начальников : «итак, всё, что они велят вам соблюдать, соблюдайте и делайте, по делам же их не поступайте…». (Мф. 23-3). Это значит – не берите с них пример, не подражайте им, нашим православным иерархам, не верьте их богословским речам, поставленным на службу собственному сребролюбию, не проникайтесь их фальшивыми призывами к «единению» во Христе, ибо им наплевать на какое бы то ни было единство и какую бы то ни было соборность, кроме соборности «элитарного круга», которой они всегда усиленно ищут. Их интересуют только деньги и ценности должностного порядка, чем интересовались и их предшественники по духу – иудейские фарисеи I века. Если вы прихо;дите в церковь, обращайтесь прямо ко Христу и имейте достаточно мужества, чтобы противостоять попыткам обратить вас в собственную веру – веру в человеческий порядок и власть сильных мира сего.
16. «И вот, некто, подойдя, сказал Ему: Учитель благий! что сделать мне доброго, чтобы иметь жизнь вечную?
17. Он же сказал ему: что ты называешь Меня благим? Никто не благ, как только один Бог. Если же хочешь войти в жизнь вечную, соблюди заповеди.
18. Говорит Ему: какие?
19. Иисус же сказал: не убивай; не прелюбодействуй; не кради; не лжесвидетельствуй; почитай отца и мать; и люби ближнего твоего, как самого себя.
20. Юноша говорит Ему: всё это сохранил я от юности моей; чего еще недостает мне?
21. Иисус сказал ему: если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи и следуй за Мною.
22. Услышав слово сие, юноша отошел с печалью, потому что у него было большое имени.
23. Иисус же сказал ученикам Своим: истинно говорю вам, что трудно богатому войти в Царство Небесное; 24. и еще говорю вам: удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие.
25. Услышав это, ученики Его весьма изумились и сказали: так кто же может спастись?
26. А Иисус, воззрев, сказал им: человекам это невозможно, Богу же всё возможно.
(Мф. Гл. 19; 16-26)
Параллельное место этого евангельского эпизода – глава 10 Евангелия от Марка – говорит, что юноша «подбежал» и «пал пред Ним на колени»; и Христос, «взглянув на него, полюбил его и сказал ему: одного тебе недостает: пойди, всё, что имеешь, продай и раздай нищим, и будешь иметь сокровище на небесах…». Незначительное отличие одного евангельского отрывка от другого может говорить лишь о том, что в одном случае евангелисту Марку показалось важным, что богатый и влиятельный (у Луки он назван «некто из начальствующих») молодой человек не просто подступил или «приступил», к странствующему учителю, проповеднику, то есть, человеку без определенного места жительства и профессии; не подошел с начальствующим и снисходительным видом к человеку, о котором молва говорила, что это «пророк», но который, в общем-то, был гораздо менее достойным гражданином (не занимающимся своим ремеслом – плотничеством; не имеющим ПМЖ и принадлежащим к «социально-неблагонадежным», как сказали бы сейчас), чем этот «сохранивший добродетели от юности» многообещающий молодой человек; он «подбежал и пал» перед Ним и спросил «что мне делать?»; и Иисус, взглянув на него (то есть: поняв, кто перед ним и что ему нужно), «полюбил его», (значит, вопрос молодого человека не был продиктован праздным любопытством) и сказал ему: «одного тебе недостает…»; евангелисту Марку показалось важным, что юноша, почти как Закхей, забравшийся на дерево на потеху толпе, уничижил себя, пав на колени перед невесть кем (ну и что, что молва говорит, что это пророк; мало ли «пророков» странствует по дорогам…), а евангелист Матфей, не внося никаких оттенков, отмечает: «некто, подойдя, сказал Ему:..»; Иисус сказал ему: если хочешь быть совершенным… и т.д.; никаких «взглянул» и «полюбил»; однако существенной разницы в богословско-нравственной трактовке этого эпизода различными евангелистами нет, потому что оба рассказа соответствуют индивидуальному стилю каждого автора: евангелисту Матфею свойственна неторопливая и обстоятельная, сосредоточенно-серьезная манера изложения, для евангелиста Марка рассказ о событии – это как бы непосредственное и эмоциональное его переживание; а что важнее – и Марк, и Матфей, и Лука говорят одними и теми же словами (и поэтому видят один и тот же смысл в этом эпизоде) о главной, как сказали бы богословы, «ошибке» юноши: тот назвал Христа «благим учителем», что, по смыслу сказанного, соответствует его представлению о Христе как о прекрасном, замечательном, нравственно образцовом, имеющим глаголы чудесного учения учителе, человеке (но не Боге), которого юноша, быть может, искал всю жизнь, ища наставника в среде иудейских раввинов и внутренне чувствуя, что ему мало одной внешней добродетели. Христос отвечает юноше с некоторой обидой: «Что ты называешь меня «благий»? (то есть – святой, совершенный), разве не знаешь, что никто не свят, только один Бог; таким образом, как на ладони оказалось главное опасение, и даже, доводя эту картину до психологического «дна души», главная надежда этого замечательного юноши, - то, что Христос – это просто человек, и тот образ жизни, который вел до сего дня юноша, позволяет ему рассчитывать на… спасение, на то спасение, уточним, которое он себе в воображении нарисовал.
Почему юноша надеялся, что Христос окажется просто человеком? и почему он тем не менее «пал на колени» (переступив через свою гордость и статус) и попытался выяснить истинную ценность «сонма» своих добродетелей: не убил, не прелюбодействовал, почитал отца и мать и наверняка не оставлял без материальной помощи нуждающихся (ведь юноша был добр и незлобив - за это Христос и полюбил его; получив от Христа ответ, чт́о надлежит ему делать, он «отошел, опечаленный», а не произнес что-нибудь резкое в ответ на то, что явно не соответствовало его ожиданиям)? Эта евангельская история отстоит от нашего времени на много веков; другие времена, другие нравы, иная психология общества, иные статусы – однако сближает нынешнее время и то, о котором идет речь в евангелии, одинаковая озабоченность о спасении души, иначе не скажешь. И спрятана эта озабоченность очень глубоко – и тогда, и сейчас; просыпается она вопреки всей устоявшейся жизни, вопреки привычкам и ценностям, которые отнюдь не евангельские; цели, которые люди ставят себе в жизни, никак не связаны с содержанием «божественных» учений, даже если жизнь человека близко соприкасается с христианством. Она могла вообще не пробудиться – эта забота, эта настойчивая, хотя и не слишком назойливая мысль – достаточно найти себе какое-нибудь полезное занятие, заняться изучением какого-нибудь языка, съездить, если позволяют средства, в туристическую поездку и даже – самый новоприобретенный «финт» христианской «моды» - в паломническую поездку (и в самый, представьте, Иерусалим!); и вот, душевное равновесие восстанавливается, мы на самом деле, вполне ощутимо, избавляемся от тоски, от этой грызущей тоски по вечности, и, глядя на себя со стороны, не находим изъянов в полезности своих действий. Да, мы живем от момента к моменту; да, с опытом именно христианского делания приходит понимание того, что, как бы ни была близка вечность (соответственно, коротка земная жизнь; а она действительно коротка: «седмьдесят, аще в силах – осьмдесят лет; и множае (т.е. сокращает) их труд и болезнь»), но в самом явлении жизни есть нечто такое, что позволяет надеяться каждую минуту на лучшее и не впадать в уныние и отчаяние; таким образом, те, кто приготовил себя к вечности и уже «расписал» свое оставшееся до кончины время «по постам», рискуют впасть в религиозную замкнутость, оторваться от реальности, толкуя на свой страх и риск религиозные запреты, о которых узнают из книг. Однако, возвращаясь к мотивам, двигавшим поступком евангельского юноши, можно представить себе, как некий молодой человек в наше время, обладая определенными знаниями в какой-либо сфере, живет и трудится на благо общества и своей семьи, его знания и энергия молодости приносят ему успех в своих начинаниях и дают некоторый материальный достаток. Однако, в очередной раз убедившись, что в земной жизни ему сопутствует успех (профессия ли удачно выбрана, или оказался в благоприятных обстоятельствах), он не спешит «есть, пить, веселиться»; ломать свои старые маленькие житницы и строить новые, побольше; он идет в церковь и там, в молитве, в особом настроении и расположении, задает свой вопрос, выражающий эту странную озабоченность о спасении души: чт́о мне делать, чтобы наследовать жизнь вечную?
Вообще, этот вопрос настолько необычен в нынешней христианской общине, что даже могут потребоваться усилия, чтобы эту необычность увидеть. Казалось бы, не так давно в жизни нынешнего социума на территории бывшего социалистического государства, появилась и вошла как полноправная общественная формация православная церковь. Однако уже сформировались религиозные стереотипы и появились стандартные речевые обороты из церковного обихода, которые сопровождают нашу мирскую, в общем-то, жизнь. Кто не знает заповедей: «не убий, не лжесвидетельствуй, не кради, не прелюбодействуй, не возжелай того, что у ближнего…»? однако частые повторения одних и тех же призывов, заветов, нравственных указаний без живого осмысления услышанного ведут к тому, что в нашем сознании формируется «вера без дела»; то есть, прекрасно понимаемый нравственно-этический императив, который, тем не менее, абсолютно лишен содержания. К примеру, заповедь «не убий» понимается как непричинение такого физического вреда человеку, которое ведет к лишению жизни; однако «убивать» можно изо дня в день, унижая своих домочадцев, издеваясь над сотрудниками и подчиненными, вымещая на ком-либо снесенную обиду; об этом содержании заповеди, следуя ее буквальному лексическому смыслу, как-то не догадываются. Точно так же и вопрос «что мне делать, чтобы наследовать жизнь вечную?» лишен своего настоящего содержания; в нынешнее время это просто риторический возглас из этнически-церковного обихода (как бы жестко это ни звучало). Однако юноша (и евангельский, и предложенный нами образ) хочет зачем-то получить ответ на этот риторический вопрос; если б его полностью устраивал тот, без сомнения, достойный одобрения и подражания образ жизни, который он ведет, он бы не задал его, то есть, он не пошел бы на те «ненужные» с точки зрения мирского «предпринимательства» усилия: он не стал бы падать на колени, он не пришел бы в церковь, для чего, возможно, ему требовалось бы преодолеть некоторые внутренние стереотипы, а то и предубеждение своих друзей или коллег. Ответ, однако, он получает «безрадостный»: для того чтобы наследовать жизнь вечную, нужно отказаться от того образа жизни, который он ведет, «раздать имение» и «последовать за Христом, взяв свой крест». Ответ для нынешнего воцерковленного человека на самом деле ужасающий и способный привести в ярость, негодование и гнев: как же так? я – (возможно) отец семейства - занимаю в обществе определенную ступень и приношу обществу пользу; я пожинаю плоды своего образования и веду активный, насыщенный и полноценный образ жизни, интересуюсь всем, что меня окружает, и не теряю памятования своей души «в контексте» вечности; и вдруг оказывается, что этого «мало», и нужно еще как-то раздать свое имение и взять еще какой-то крест (а т́о я его не несу!); слова «раздать имение» понимаются буквально; т.е. все, что «нажито непосильным трудом», нужно кому-то (каким-то бездельникам и лоботрясам) раздать (зачем? что они будут с этим делать?); а слова «наследовать жизнь вечную» - иносказательно; иносказательно в том восприятии, о котором говорилось выше: вечность понимается как нечто, ждущее нас там, за рубежом в 70-80 лет (та «придуманная» вечность), а не та вечность, которая нас окружает, и присутствие которой можно, при желании, ощутить в любой момент времени.
Это неверное (даже обратное) толкование евангельской цитаты связано и с превратным отношением ко Христу: юноша называет его «прекрасным человеком» (хотя знает, догадывается, Кто перед ним), он готов считать Его лучшим из живущих людей, только бы Тот сказал ему, что «ты прав; ты уже спасен»; эти переиначивания - обычное дело для людей, которые хотят приспособить Христа к миру и его ценностям, начиная с Ария и его догмате о человеческом естестве Христа. Не желая вспоминать о том, что «мир будет вас ненавидеть» и «возненавидят вас человецы за имя Мое и пронесут яко зло Сына Человеческого ради». Получив ответ, юноша «отошел опечаленный, ибо у него было большое имение». «Иисус же сказал ученикам Своим: истинно говорю вам, что трудно богатому войти в Царство Небесное». «И еще говорю вам: удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царствие Божие». При толковании этого места современный «продвинутый» христианин, обычно воспринимающий евангельские тексты как некоторую риторическую «массу», становится на удивление внимательным. Он замечает, что ведь Христос сказал, что только лишь «трудно»; но не сказал: «невозможно». Следовательно, «войти» в Царствие Небесное можно, будучи и богатым. При этом вспоминается и указание на то, что ни богатство, ни нищета сами по себе не делают человека достойным или недостойным Царствия Небесного, а только его вера; да и сказочные богатства ветхозаветных патриархов – не последний аргумент. Дальнейший текст Евангелия, однако, опровергает эту самонадеянность: «Услышав это, ученики Его весьма изумились и сказали: так кто же может спастись? А Иисус, воззрев, сказал им: человекам это невозможно, Богу же всё возможно». Здесь все совершенно ясно: невозможно богачу спастись, если будет уповать на собственные силы. Однако печаль юноши имеет, наряду с упомянутой уже тоской и настоящим желанием спастись, еще и другую причину; «ибо было у него большое имение». Проблема здесь не в том, что оно у него было большое, а в том, что оно было его, оно было его собственным, то есть, чем-то таким, что он считал по праву ему принадлежащим. Спросите у любого, на ваш взгляд, состоятельного человека, считает ли он себя «богатым». Да даже в современном обиходе практически не употребляется определение «богатый»; богатый – это тот человек, который имеет незаслуженное имение, то, с чем он не знает что делать, то, что ему как бы не принадлежит. Но кто из нас считает, что обладает какими-то материальными ценностями незаслуженно? С этой точки зрения среди нас, среди современных христиан, нет «богачей», чем бы кто ни владел – машинкой для стрижки газонов или небольшим автопарком с подземными гаражами. Вот и получается, что некому задавать этот странный и все больше сглаживающийся (от долгого употребления в воскресных проповедях) евангельский вопрос: что мне делать, чтобы наследовать жизнь вечную? - ответ на этот вопрос мы давно превратили в ни в коем случае не относящееся к нам лично «отягощающее обстоятельство» некоего евангельского персонажа. А Тот, Кому есть что ответить, быть может, ждет этого вопроса, но, зная причины нежелания такого вопроса из-за неутешительности ответа, возможно, недоумевает, почему мы лелеем и скрываем от самих себя эту страсть – такую глупую, смешную, «несерьёзную», вызывающую улыбки и всеобщее понимание страсть: сребролюбие.
В Иерусалиме, как известно, были ворота в городской стене для запоздалых пешеходов, называемые «игольные уши». Ширина этих ворот была ровно такой, чтобы жителю или гостю столицы хватило с трудом протиснуться, если он опоздал к закрытию главных ворот. Метафора Христа очень выразительна: ведь, если разобраться, протащить верблюда сквозь узкую бойницу шириной не более двадцати сантиметров можно, но, помимо бесчеловечности такого действия, верблюда как живого существа после этого не станет. Мне представляется современный владелец какого-нибудь транспортного средства, наподобие упомянутого в заглавии этой заметки: оказавшись перед «игольными ушами», он сидит и сосредоточенно раскручивает разводным ключом свой автомобиль; потом, просунув в отверстие в стене все мелкие детали, он пытается унести с собой в вечность детали корпуса; но они очень громоздкие и никак не пролезают; шины также приходится снять; а вот колесные диски как-то проскакивают; наконец, после долгих часов и усилий, он оказывается в той самой вечности, куда хотел попасть; он собирает новое транспортное средство из того, что пролезло в «игольные уши», и оно его явно не устраивает: это совсем не та модель, из-за которой он предпринимал сей титанический труд. Тогда он в сердцах бросает на сухую иерусалимскую землю разводной ключ и дальше идет пешком.
из неизвестности плакучей
поскольку все известно лучше
чем бы когда бы ни было
но чем бы ни было когда
когда-то было все иначе
и мы сражались на конях
запахиваясь в смертном плаче
я часто думаю сейчас
о чем я думал не надеясь
но это все я так умеясь
воссоздавал воссоздавал
плети разнузданный поток
не знай ни дна и ни покрышки
привяжем римфы на лодыжки
и в бантик связаны шнурки
пакет с линованной бумагой
на горьких плитах мостовых
а я горю пустой отвагой
в железных рифмах гнездовых
о рифмы рифмы как мне вас унять
как перестроить по порядку
как в нужном местьице закладку
пололожить полозакладь
могу еще для откровенья
добавить жареных гвоздей
есть у меня других творений
мешок для вычурных людей
они стоят как все рядами
я сам как все стою меж них
неужто я да бог и с вами
я вам не бог я ученик
не ученик я и нисколько
я не учительствую нет
я сочиняю однобоко
местами выражен сонет
пускай местами он не выражен
но и не упражненье он
он просто вымажен и вымаран
и млеком рая напоен
такими сносными да рифмами
как на заправских костылях
бреду по улицам с молитвами
за нераскаявшийся прах
искусство выразить невыраженное
необретенное всему
чему теперь принять безвылазно
и безвозмездно глубину
В чем наибольшее удовольствие от мышления?
от процесса мышления?
Мышление – это обращение переживаний, чувств, ощущений, смутных видений и движений в более определенные формы, в конструкции, опосредованно выраженные лингвистическими знаками. Опосредованно в данном случае – так, что лингвистические конструкции не являются законченными предложениями и формулировками. В большинстве случаев мы мыслим лингвообразованиями, где схематический образ проблемы связан с каким-нибудь одним словом, или образами слов; а также с ассоциациями, с непроизвольными связями включенного сознания. Суть в том, что само мышление, то есть, переход от одной мыслеформы к другой, гораздо быстрее, чем облечение мысли в слова. К тому же процесс перехода имеет тенденцию ускоряться, выходить из-под контроля; и, вследствие тяготения сознания к определенности, мы часто вовсе оставляем тот участок идей, который в последние пять минут был объектом нашего внимания.
Смотрю кино о парне, который по стечению обстоятельств стал киллером.
(Парень получает «повышение» по службе: его назначают киллером. Он воспринимает это с отрешенностью слегка аутированного. Его везут к опытному киллеру – «наставнику» - выясняется, что у парня талант к стрельбе. Он хладнокровно выполняет все «заказы», включая милейших людей, на которых «рука не поднимется»; поскольку это его работа, он совершенно справедливо на мой взгляд не терзается сомнениями (почти), просто выполняя ее. В конце концов ему поручают убить его наставника. Он делает это, заодно потом валит и главного босса, который ему это поручил, и его помощника. Потом едет к любимой девушке, которой чуть раньше признался в том, что он киллер, и говорит, что – все, он завязал с этим делом (с киллерством). Девушка не хочет его видеть; он все равно просачивается в комнату, потом в процессе разговора решает, что ему нужно покончить с собой, поскольку она его отвергла, а жизнь его без нее не имеет смысла. Однако себя он убить не может (странно, почему?:)); тогда он просит ее совершить убийство (себя, юридический аспект всех этих убийств не затрагивается – не та тема), однако она тоже не может этого сделать; тогда его «озарило» - он должен сначала убить ее, а потом совершить самоубийство. Она начинает метаться под дулом пистолета, изобретая всякие вопросы, чтобы как-то оттянуть время, и мне показалось, что фильм должен закончиться тем, что она сбежит или убьет его в конце концов, и приедет полиция, и все будет классно. Однако заканчивается вовсе не этим, а тем, что они отбрасывают пистолет в сторону и откупоривают бутылку шампанского. То есть, относительный реализм смерти, соблюдавшийся вначале, сменился гротеском – как в «Убить Билла», когда героиня, вбегая в комнату с пистолетом, видит наставленное на нее игрушечное оружие и «пиф-паф» понарошку ожидающих ее четырехлетней дочки с папой.. Здесь получилось так же – все эти убийства подводят зрителя только к по-новому освещенным личным отношениям.)
Тема эта в современном киноискусстве часто используется; я задался вопросом, чт́о вообще есть смерть в искусстве; для чего она? Ведь, для начала, не нужно долго раздумывать, чтобы понять, что смерти в реальной жизни и в искусстве различны: они различны по своему символическому содержанию. Смерть реального человека, «физического лица», есть прежде всего что-то необратимое; смерть в искусстве – это сильный эмоциональный «удар», частично основанный на том восприятии, какое вызывает реальная смерть, но не до конца, и даже как-то иначе, ведь в глубине даже самого захватывающего сюжета зритель или читатель, увлеченный вымыслом, всегда помнит о воображаемости происходящего.
Итак, для чего же нужна в искусстве смерть? Огромное течение приверженцев критического реализма скажут: для нашего нравственного воспитания; чтобы мы поняли, что «так делать нельзя», что убивать плохо. Что человек, которого убили, обладал рядом прекрасных, достойных умиления черт, ужимок и привычек; качеств, достойных любви; и тот, кто убил, таким образом, лишил себя возможности любить что-либо в этом человеке, а теоретически – и в любом другом, отрезав себе путь к «отступлению» - к нормальной жизни. Зритель отождествляет себя с героем (так происходит всегда, особенно в кино: недаром Голливуд называют «фабрикой грез») и, по идее, должен из просмотра фильма сделать нравственный вывод – так делать нельзя. Убивать нельзя. Но вот вопрос – а не знал ли он об этом раньше. Разумеется, знал. Тогда усложним задачу – допустим, зритель собирался кого-нибудь «в натуре» убить, но посмотрел фильм, где показан ужасающе бедный и мельчающий на глазах духовный мир убийцы, и решил – нет, не буду так делать, не буду убивать. Вопрос: в этом ли цель произведения искусства, чтобы отвратить человека от «дурных дел»? И чем тогда является смерть на экране, и зачем она появляется? На мой взгляд, вывод довольно прост: смерть экранная тем и отличается от настоящей смерти, что она обратима, тогда как реальная смерть влечет за собой необратимые последствия. В жизни мы не можем никого убить, потому что это «плохо»; и это действительно плохо; в кино герой убивает, чтобы мы увидели – но не то, что это п л о х о, а то, к а к будет, когда произойдет смерть, «нечто необратимое», как говорилось вначале, но на экране есть возможность сделать эту необратимость линейной, то есть заглянуть в некое зазеркалье; это зазеркалье составляет сущность искусства.
Искусство не учит нас быть «добрыми» и «хорошими» , но оно показывает нам иное измерение, нас самих, какими бы мы были, если бы совершили необратимые действия, необязательно убийство, а, скажем, даже умерли сами. (Ибо, почему бы себя не отождествить, например, с жертвой киллера). Таким образом, искусство позволяет заглянуть и в потусторонний мир. Если мы меняемся в лучшую сторону после просмотра фильма о киллере, который, убивая людей, видит в этом исполнение своей работы, хорошее исполнение, и совершенно справедливо «не расстраивается», не «берет в голову» лишнего, то единственное, что должно нас волновать – это та художественная убедительность, которая позволяет верить тому, что происходит на экране. Потому что «нравственность», о которой ратуют приверженцы реализма – может поддаваться воздействию в человеке только вследствие его внимательности к «зазеркалью»; если он видит [на экране] продолжение вещей, продолжение которых не позволяет разглядеть ему «реальность», тогда он и внутренне меняется, но не так меняется, как желали бы моралисты – «очищается совесть», «облагораживается душа» - а меняется тайно, сам для себя. И никто посторонний не сможет узнать, как же, в какой степени изменился человек; это может проявиться только неожиданно, непрогнозируемо. В этом сущность искусства – изменить человека, но так, чтобы ни он сам не догадался, ни какой-нибудь рьяный ревнитель не смог бы взять под контроль «улучшение внутреннего мира своего ближнего».
Эскиз этот написан не в строгом согласии с логикой, логикой изложения мыслей, облеченных в слова и идиомы, но при помощи «эмоциональных ассоциаций», поэтому, может быть, есть некоторая «бессвязность» - говоря, например, о смерти – в кино и реальности, - перейти к теме о нравственности. Поэтому излагаю напоследок тезис всего этого – внутренний мир человека и есть его нравственность в прямом смысле слова, эстетическое восприятие важнее устоявшейся морали, почерпнутой из общественных установлений, а не из личного, глубоко пережитого опыта. Говоря о смерти как о художественном приеме, я всего лишь обращаю внимание на ту структуру, то семантическое поле, с которым мы имеем дело, когда «смотрим» что-нибудь, или, что гораздо уже реже теперь, читаем.
Однако внезапно сержант Кардифф, ведший машину, притормозил и, въехав на небольшое возвышение, остановил автомобиль. Между скальными породами, которые причудливо громоздились одна на другую, мелькало что-то разноцветное и яркое, похожее на причудливый халат арабского шейха. - Что это такое? - спросил Кардифф, указывая пальцем на это пятно, которое сразу же исчезло за массивным камнем. Двое солдат выпрыгнули из машины, не дожидаясь пока автомобиль остановится, и, соблюдая некоторую осторожность, побежали к тому месту. Остальные, изготовив оружие, внимательно наблюдали.